- Двое телеграфистов, я и девушка, дочь начальника станции.
- Н-ну, и влюбитесь вы в неё все трое, а п'отом начнёте драться, и выйдет скандал, а не к-колония.
Он наклонился ко мне, размахивая листом письма, и, усмехаясь, заглянул в глаза мне.
- Давайте говорить начистоту. Знаете, что пишет Василий Яковлевич? Он пишет, чтоб я отговорил вас от этой затеи.
Я удивился.
- Он одобрял меня и обещал помочь.
- Да? Ну а пишет, чтоб я отговорил... А я не знаю, как отговаривать, у вас вон такое упрямое лицо. И вы - не интеллигент. Интеллигенту я сказал бы: брось это, друг мой; это нехорошо - идти отдыхать туда, где люди устают больше, чем ты... И это искажает хорошую идею единения с народом. Несомненно - искажает. К народу надобно идти с чем-то твёрдо, на всю жизнь решённым, а так, налегке, потому что тебе плохо, - не ходите. Около него вам будет ещё хуже.
Он выполнял данное ему поручение с видимой неохотой, я чувствовал это, мне было неловко, и я спросил - не лучше ли мне зайти в другой раз?
- Почему? - встрепенулся Каронин. - Нет, подождите!
Он осмотрел пустые стены комнаты и продолжал оживлённее:
- Я как раз вот описываю историю одной колонии - историю о том, как пустяки одолели людей и разрешились в драму...
Повернулся к доске и сказал, поглядывая на исписанный лист:
- "Общество имеет свои отрицательные стороны, - да, люди пусты, раздвоены, без нужды толкаются, мозолят друг другу глаза и - когда всё это надоест - ищут одиночества. А в одиночестве человек преувеличивает всякое своё чувство, всякую мысль в сотни раз и в сотни раз тяжелее страдает от этих преувеличений", - это говорит один барин в моей повести.
Отбросив листок в сторону, он усмехнулся, провел рукою по лицу сверху вниз, смешно придавив себе нос, и встал, говоря:
- Знаете - зачем вам колония? Не нужно это вам. Ведь вы ищете идеального, смотрите - придётся вам спросить себя, как уже теперь спрашивают многие и в том числе мой герой, - я его не выдумал, это живой, современный, преувеличенный человек - зрелище очень печальное, - он сам каялся мне. Вот, - и, снова порывшись в своих листках, он прочитал с одного из них: "Что идеального в том, если человек душу свою закопает в землю, окружив себя миллионами пустяков? Человек должен бороться против пустяков, уничтожать их, а не возводить в подвиг и заслугу". Вот о чём вам придётся думать, это - наверняка!
Провёл в воздухе рукою длинную линию и разрубил её посредине убедительным жестом, а потом сморщил лицо, вздохнув:
- К-колония - эх! Р'азве это нужно?
Более тысячи верст нёс я мечту о независимой жизни с людьми-друзьями, о земле, которую я сам вспашу, засею и своими руками соберу её плоды, о жизни без начальства, без хозяина, без унижений, я уже был пресыщен ими. А тихий, мягкий человек взмахнул рукой и как бы отсёк голову моей мечте. Это явилось неожиданностью для меня, я полагал, что моё решение устойчивее, крепче. И особенно странно - даже обидно - было то, что не слова его, а этот жест и гримаса опрокинули меня.
- Маненков с'ообщает, что вы пишете стихи, покажите - можно? - спросил он спустя некоторое время, в течение которого дал ещё несколько лёгких ударов полуживой уже моей мечте. Мне и жалко было её и весело, что она оказалась такой слабой.
Стихи я потерял в дороге между Москвой и Нижним; история этой потери казалась мне очень смешной, я рассказал её Н.Е., желая ещё раз посмеяться над моими злоключениями и ожидая, что он тоже посмеется.
Но он выслушал меня, опустив голову, и хоть я и не видел его лица, но чувствовал, что он даже не улыбнулся. И снова это смутило меня.
Посмотрев на меня исподлобья особенно пристальным взглядом, он тихонько сказал:
- А ведь могли быть изувечены. Стихов не жалко - на память знаете? Ну, скажите что-нибудь.
Я сказал, что вспомнил: речь шла о зарницах, и была такая строка: "Грозно реют огненные крылья..."
- Тютчева читали? - спросил он.
- Нет.
- П'рочитайте, у него лучше...
И почти шопотом, строго нахмурясь, он проговорил знаменитое стихотворение; потом предложил читать ещё, а после двух-трёх стихотворений сказал просто и ласково:
- В общем - стихи плохие. Вы как думаете?
- Плохие.
Он посмотрел в глаза, спросив:
- Вы это - искренно?
Странный вопрос: разве с ним можно было говорить неискренно?
Глядя в лицо мне славными своими глазами, он продолжал, уже не заикаясь:
- Вот, недавно я прочитал очень хорошие строки:
Кто по земле ползёт, шипя на всё змеёю,
Тот видит сор один. И только для орла,
Парящего легко и вольно над землёю,
Вся даль безбрежная светла.
Это Апухтин написал Толстому - красиво? И - верно!
С этой минуты мне стало казаться, что он обо всём говорит стихами и говорил он так, словно сообщал тайны, только ему известные и дорогие ему.
И уговаривал:
- Вы читайте, читайте русскую литературу, как можно больше, всё читайте! Найдите себе работу и - читайте! Это лучшая литература в мире.
Помню его поднятую руку, тонкий вытянутый палец, болезненно покрасневшее, взволнованное лицо и внушающий, ласковый взгляд.
Потом он встал, вытянулся так, что хрустнули кости, и глаза его устало прикрылись. Я ушёл, позабыв о колонии.
В следующий раз я встретил его на Откосе, около Георгиевской башни; он стоял, прислонясь к фонарному столбу, и смотрел вниз, под гору. Одетый в длинное широкое пальто и чёрную шляпу, он напоминал расстриженного священника.
Было раннее утро, только что взошло солнце; в кустах под горою шевелились, просыпаясь, жители Миллионной улицы, нижегородские босяки. Я узнал его издали, всходя на гору, к башне, а он, когда я подошёл и поздоровался, несколько неприятно долгих секунд присматривался ко мне, молча приподняв шляпу, и наконец приветливо воскликнул: